Это упущение приводит его в замешательство, но он чувствует, что уже поздно исправлять оплошность, да и запоздалое выражение признательности не приносит облегчения. Проходит все больше времени, сочинение уже в печати, по поводу него уже ведутся научные споры. Эли живет в страхе, ожидая в любой момент, что вдруг появится какой-нибудь пожилой румын, сжимающий пачку таинственных журналов, напечатанных в довоенном Бухаресте, и закричит, что этот бесстыжий молодой человек без зазрения совестя украл мысли его старшего, уважаемого коллеги, несчастного доктора Николеску. Но обличающий румыа не появился. Прошло несколько лет, и вот уже перед окончанием колледжа ряд крупнейших университетов борются за честь принять у себя Эли для дальнейших исследований на одном из факультетов.

Весь этот прискорбный эпизод, как сказал Эли в заключение, может служить метафорой его интеллектуальной жизни: сплошной обман, отсутствие глубины, все основные идеи заимствованы. Ему удалось добиться немалого, выдав компиляцию за оригинальный труд, добавив к этому бесспорные навыки в усвоении синтаксиса мертвых языков, но он не сделал никакого вклада в копилку знаний человечества, что в его возрасте было бы вполне простительно, если бы он не заработал жульническим путем преждевременной репутации наиболее глубокого мыслителя, появившегося в лингвистике со времен Бенджамина Вурфа. А что же Эли представлял собой на самом деле? Голем, дутая величина, мыльный пузырь от филологии. Сейчас от него ждали чудес интуиции, а что он мог дать? Ему больше нечего предложить, как он с горечью сказал мне. Он уже давно воспользовался последними листами рукописи румынского профессора.

Наступила ужасная тишина. Я не мог смотреть на него. Это было больше, чем исповедь: это было харакири. Эли уничтожил себя прямо у меня на глазах. Да, меня никогда не покидали подозрения относительно предполагаемой глубины интеллекта Эли, поскольку, хоть у него и был острый ум, его представления всегда производили на меня странное впечатление вторично-сти; и все же я и представить себе не мог, что он способен на такое мошенничество, на воровство. Что мог я ему сейчас сказать? Поцокать языком на манер священника и пробормотать: «Да, дитя мое, тяжкий грех ты совершил»? Он это и так знает. Сказать, что Бог простит его, потому что Бог есть любовь? Я в это и сам не верю. Может быть, воспользоваться словами Гёте: «Освобождение от греха через добрые дела все еще возможно». Эли, иди осушай болота, строй больницы и пиши новые замечательные, некраденые статьи, и у тебя все будет хорошо. А он сидел и ждал отпущения, ждал Слова, которое снимет с его души этот камень. Лицо его было неподвижным, глаза — опустошенными. Я пожалел, что он не исповедовался в каком-нибудь невинном плотском грешке. Оливер всего-навсего поимел своего приятеля, что для меня и грехом-то не считалось, а лишь доброй забавой; следовательно, муки Оливера были надуманными, они были производной конфликта между естественными позывами тела и навязываемыми обществом установками. В Афинах времен Перикла ему не в чем было бы признаваться. Грех Тимоти, в чем бы он ни состоял, наверняка был таким же мелкотравчатым, происходящим не от каких-то моральных абсолютов, а от местечковых племенных табу: наверное, он переспал с горничной или подглядывал за совокуплением родителей. Мое же прегрешение имеет более сложный характер, поскольку мне доставила удовольствие гибель других людей, возможно, я даже стал виновником их гибели, но даже это было незначительным происшествием в духе Генри Джеймса, довольно несущественным, если как следует разобраться. Но только не поступок Эли. Если плагиат — основа его блестящих научных достижений, тогда у Эли вообще нет никакой основы: у него нет ничего за душой, он пуст, а какое отпущение можно дать ему в атом случае? Ладно, сегодня Эли уже пытался отделаться отговоркой, теперь моя очередь. Я встал, подошел к нему, взял его за руки, поднял и сказал магические слова: раскаяние, искупление, прощение, избавление. Всегда стремись к свету. Эли. Ни одна душа не может быть проклята навеки. Работай в поте лица, отдай своему делу все силы, старайся достичь мира с самим собой, и милость Всевышнего не оставит тебя, поскольку все твои слабости исходят от Него, и Он не станет карать тебя, если ты докажешь, что способен переступить через содеянное.

Он машинально кивнул и ушел. Я вспомнил о Девятом Таинстве и подумал: увижу ли его вновь? Некоторое время я расхаживал по комнате, погруженный в мысли. Потом Сатана воспламенил меня, и я пошел к Оливеру.

39. ОЛИВЕР

— Я знаю всю твою историю, — сказал Нед. — Мне все известно.

Он застенчиво улыбнулся мне. Его ласковые, коровьи глаза смотрят в мои.

— Не надо бояться того, что ты есть, Оливер. Ты никогда не должен этого бояться. Неужели ты не понимаешь, насколько важно знать себя, проникнуть в свою душу как можно глубже, а потом действовать на основе того, что ты там обнаружишь! Но вместо этого очень много людей воздвигают глухие стены внутри себя, стены, сделанные из бессмысленных отвлеченных понятий. Множество всяких «нельзя» и «не полагается». Зачем? Что в этом хорошего?

Лицо у него сияет. Искуситель, дьявол. Должно быть, Эли ему все рассказал. Про Карда и меня, про меня и Карла. Мне захотелось снести Эли башку. Нед ходил вокруг меня кругами, ухмылялся, передвигался, как кот, как борец, готовый к прыжку. Говорил он тихо, почти мурлыкал.

— Давай, Ол. Расслабься. Лу-Энн ничего не узнает. Я не из тех, кто станет трепаться об одном поцелуйчике. Пойдем, Ол, давай, давай сделаем это. Мы ведь не чужие. Хватит нам быть порознь. Это ты, Оливер, это подлинный ты, там, внутри, что пытается выбраться наружу, и наступил подходящий момент, чтобы его выпустить. Ну что же ты, Ол? Что же ты? Это твой шанс. Вот я.

И он подошел ко мне поближе. Посмотрел на меня снизу вверх. Низенький, маленький Нед, мне по грудь. Его пальцы слегка прикоснулись к моей руке.

— Нет, — сказал я, тряхнув головой. — Не трогай меня, Нед.

Он продолжал улыбаться. Поглаживать меня.

— Не отвергай меня, — прошептал он. — Не отказывайся от меня. Потому что если ты это сделаешь, ты откажешься от самого себя, ты отвергнешь реальность своего собственного существования, а разве ты способен на это, Оливер? Нет, если хочешь жить вечно. Я — полустанок на твоем пути. В глубине души мы оба знаем это уже много лет. А теперь это вышло наружу, Ол, все вышло на поверхность, все сошлось, Ол, все сошлось в этом месте, в этой комнате, этой ночью. Да? Да? Скажи «да», Оливер. Скажи «да»!

40. ЭЛИ

Я перестал понимать, кто я и где я. Я был в трансе, в тумане, в коме. Будто призрак самого себя бродил я по залам Дома Черепов, проплывал по прохладным ночным коридорам. Каменные изображения черепов смотрели на меня со стен, ухмылялись мне. Я ухмылялся им в ответ. Я подмигивал, посылал им воздушные поцелуи, смотрел на ряд массивных, исчезающих в бесконечности дубовых дверей. Все двери плотно закрыты, и загадочные имена приходят мне на ум: это комната Тимоти, эта — Неда, здесь живет Оливер. Кто они такие? А вот и комната Эли Штейнфельда. Кого? Эли Штейнфельда. Кого? Э-ли-штейнфель-да . Ряд невразумительных звуков. Нагромождение мертвых слогов. Э. Ли. Штейн. Фельд. Пойдем дальше. Эта комната принадлежит брату Энтони, а здесь можно найти брата Бернарда, здесь живет брат Ксавьер, а здесь — брат Клод, и брат Миклош, и брат Морис, и брат Леон, и брат Икс, и брат Игрек, а кто такие эти самые братья, что означают их имена? А вот и еще двери. Здесь должны спать женщины. Я открываю дверь наугад. Четыре койки, четыре мясистых женщины, обнаженных, разметавшихся на скомканных простынях. Все на виду. Бедра, ягодицы, груди, лона. Лица спящих с раскрытыми ртами. Я могу подойти к ним, могу войти в них, могу обладать ими, всеми четырьмя по очереди. Но нет. Дальше, туда, где нет крыши, где сквозь неприкрытые балки мерцают звезды. Здесь прохладней. Черепа на стенах. Капель фонтана. Я прошел по общим помещениям. Здесь мы принимаем наставления в Восемнадцати Таинствах. Здесь мы занимаемся священными упражнениями. Здесь мы питаемся нашей особой пищей. А здесь — это отверстие в полу, этот омфал , здесь пуп земли, ворота в Преисподнюю. Я должен спуститься. Теперь вниз. Запах плесени. Света нет. Угол спуска становится более пологим: это не пропасть, а лишь подземный ход, и я это помню. Я уже проходил по нему, с другой стороны. Преграда в виде каменной плиты. Она подается, подается! Туннель идет дальше. Вперед, вперед, вперед. Тромбоны и бассетгорны, хор басов, в воздухе вибрируют слова Реквиема: «Rex tremendae majestatis, qui salvandos salva gratis, salva me, fons pietatis». Наружу! Я выбираюсь из отверстия, через которое впервые вошел в Дом Черепов. Передо мной бесплодные пустыри, колючая пустыня. За спиной у меня Дом Черепов. Надо мной звезды, полная луна, свод небесный. Что теперь? Я неуверенно прошел по открытому пространству, мимо очерчивающих его границу каменных черепов, размером с баскетбольный мяч, и двинулся по узкой тропинке, уходящей в пустыню. У меня не было никакой определенной цели. Ноги сами несли меня. Я шел часы, дни, недели. Потом я увидел справа от себя огромный приземистый валун с грубой темной поверхностью: дорожный указатель, гигантский каменный череп. При лунном свете глубоко высеченные черты выглядели резко и зловеще, в черных провалах затаились озера ночи. Займемся медитацией прямо здесь, братия. Будем созерцать череп, скрывающийся под лицом. Я преклонил колени, и воспользовавшись приемами, которым меня научил благочестивый брат Энтони, послал свою душу вперед, объял огромный каменный череп, и очистился от уязвимости перед смертью. Череп, я знаю тебя! Череп, я не боюсь тебя! Череп, я ношу твоего собрата у себя под кожей! И я посмеялся над черепом, и позабавил себя, превратив его сначала в гладкое белое яйцо, потом — в шар розового алебастра с желтоватыми прожилками, а затем — в хрустальную сферу, в глубины которой я погрузился. Сфера показала мне золотые башни погибшей Атлантиды. Она показала мне косматых людей в звериных шкурах, скачущих при свете факелов перед изображениями быков на стенах задымленной пещеры. Она показала мне безмолвного Оливера, в изнеможении лежащего в объятиях Неда. Я снова превратил сферу в грубо высеченный из черной глыбы череп и, удовлетворенный, пошел по тернистой тропе обратно к Дому Черепов. Я не стал спускаться в подземный ход, а вместо этого зашел за угол здания и прошелся вдоль длинной стены того крыла, где мы внимали наставлениям братьев, пока не добрался до конца здания, откуда тропинка вывела меня к возделываемым полям. При лунном свете я стал искать сорняки, но не нашел ни одного. Я погладил маленькие кустики перца. Я благословил ягоды и корни. Это священная пища, чистая пища, это пища жизни вечной. Я опустился на колени между рядов растений на прохладную, сырую, раскисшую почву и помолился о даровании мне прощения за мои грехи. Затем взошел на холмик к западу от Дома Черепов. Здесь я скинул шорты и, оставшись обнаженным в ночи, выполнил священные дыхательные упражнения, приседая, вбирая в себя темноту, смешивая ее с внутренним дыханием, извлекая из нее энергию, распределяя эту энергию по внутренним органам. Тело мое растворилось. Я лишился массы и веса. Плыл, танцевал в воздушном столбе, на века задержав дыхание. Я парил в вечность, приблизившись к состоянию истинной благодати. А теперь наступил подходящий момент для выполнения упражнений, что я и сделал. Все движения давались мне с легкостью и ловкостью, которых я еще ни разу не достигал. Я наклонялся, крутился, прыгал, поднимался в воздух, хлопал в ладоши, испытал каждый мускул. Я испытал всего себя до остатка.