— А что было потом? — все-таки спросил я после долгой паузы.

— Мы окунулись, привели себя в порядок, оделись, пошли и подстрелили несколько диких уток.

— Нет, я имею в виду потом. Что было между тобой и Карлом? Как это повлияло на вашу дружбу?

— По дороге домой, — ответил Оливер, — я сказал Карлу, чтобы он больше ко мне и близко не подходил, не то я оторву его дурацкую башку.

— И что?

— И он больше ко мне не подходил. Через год он соврал насчет своего возраста, записался в морскую пехоту и погиб во Вьетнаме.

Оливер вызывающе посмотрел на меня, явно ожидая еще одного вопроса, который он считал неизбежным, но у меня больше не было вопросов: нелогичная, никак не вытекающая из рассказа смерть Карла прервала сюжетную нить. Наступило продолжительное молчание. Я ощущал себя по-дурацки. Потом Оливер сказал:

— Это был единственный раз в моей жизни. Только раз я этим занимался. Ты ведь мне веришь, Эли?

— Конечно.

— Правильно. Потому что это правда. Это случилось один раз с Карлом, когда мне было четырнадцать лет, и все. Ты знаешь, я и согласился-то поселить у нас педика, чтобы вроде как себя проверить, увидеть, могу ли я поддаться искушению, узнать про свои естественные наклонности, понять, произошло ли тогда все с Карлом случайно, было ли стечением обстоятельств или это снова повторится, как только представится возможность. Ладно, вот она, возможность. Но я уверен, ты знаешь, что я никогда не занимался этим с Недом. Ты же знаешь? Вопрос о физических отношениях у меня с Недом никогда не стоял.

— Да, конечно.

Его взгляд сосредоточился на мне. В глазах снова загорелся огонь. Ты еще ждешь, Оливер? Чего?

— Есть еще кое-что, о чем я хотел бы тебе сказать.

— Говори, Оливер.

— Еще одно. Маленькое примечание, но в нем-то и вся суть этой истории, потому что в этом-то и заключается моя вина. Моя вина, Эли, не в том, что я сделал. Она в том, что я ощущал в то время, как это делал.

Нервное сглатывание. Очередная пауза. Ему явно нелегко давалась эта последняя деталь. Он не смотрел на меня. Я думаю, он жалел, что не закончил свою исповедь пять минут назад. После некоторого молчания Оливер заговорил:

— Я скажу. Я наслаждался этим, Эли. Тогда, с Карлом. Я получил несравненное удовольствие. Казалось, все мое тело взрывается. Наверное, это было самым большим кайфом в моей жизни. Больше я к этому не возвращался, потому что знал: это неправильно. Но я хотел. И до сих пор хочу. Я всегда этого хотел. — Его трясло. — Мне всегда приходилось с этим бороться, каждую минуту своей жизни, и я никогда этого не понимал, пока совсем недавно не обнаружил, какую тяжкую борьбу мне приходится вести. Это все, Эли. Все, без остатка. Это все, что я хотел сказать.

38. НЕД

Входит угрюмый Эли, шаркающий ногами, с унылым видом раввина, за плечами которого два тысячелетия скорби, являя собой опустившее плечи напоминание о Стене Плача. Он подавлен. Очень подавлен. И я, и все остальные заметили, насколько благотворно сказалась на Эли жизнь в Доме Черепов: он воспрянул духом с того самого дня, как мы здесь оказались, ; воспрянул и возгордился настолько, что я его не узнавал. Но эта полоса закончилась. За последнюю неделю он начал сдавать. А за эти несколько исповедальных дней он, казалось, провалился на дно глубочайшей бездны. Печальные глаза, опущенные уголки губ. Язвительная мина человека, сомневающегося в себе, презирающего себя. От него исходит холод. Воплощение тоски. Что снедает тебя, возлюбленный Эли?

Мы немного потрепались. Я чувствовал себя свободно и легко, как на крыльях, в течение всех предыдущих трех дней после того, как вывалил на Тимоти историю про Джулиана и Оливера. Брат Ксавьер свое дело знает: перетряхнуть весь старый мусор было именно то, чего мне не хватало. Вытащить на свет божий, проанализировать, выяснить, что именно мучило тебя больше всего. И теперь, в разговоре с Эли, я был оживлен и не напрягался, во мне не было обычной злобности; я не испытывал желания торопить его, а просто сидел и ждал, как самый спокойный на свете кот, готовый принять его боль и освободить его от нее. Я ожидал, что он выпалит свою исповедь с очищающей душу быстротой, но нет, еще рано, уклончивость характерна для Эли; ему хотелось поговорить на другие темы. Он поинтересовался, как я оцениваю наши шансы пройти Испытание. Пожав плечами, я ответил, что редко думаю о подобных вещах, а просто занимаюсь повседневными делами — прополкой, медитацией, упражнениями, скручиванием — и говорю себе, что с каждым днем я так или иначе все ближе к цели. Поначалу он не сомневался, что наше Испытание завершится успешно, и остатки скептицизма покинули его: он безоговорочно верил в правдивость «Книги Черепов» и в то, что ее дары распространятся и на нас. Сейчас же его вера в «Книгу Черепов» осталась незыблемой, но поколебалась уверенность в себе. Он был убежден в приближении развязки, которая определит наши судьбы. Проблема, как он сказал, заключалась в Тимоти. Эли был почти уверен, что терпимость Тимоти к Дому Черепов уже на пределе и что через пару дней он смоется, оставив нас у разбитого корыта в виде неполного Вместилища.

— И я так думаю, — признался я.

— А что мы можем предпринять?

— Немногое. Мы не можем вынудить его остаться.

— А если он уйдет, что будет с нами?

— Откуда я знаю, Эли? Полагаю, у нас будут сложности с братией.

— Я не хочу, чтобы он ушел, — с неожиданной горячностью заявил Эли.

— Не хочешь? Как же ты предлагаешь его остановить?

— Еще не придумал. Но я ему не позволю уйти. — Его физиономия приобрела трагическое выражение. — Господи Иисусе, неужели ты не видишь, Нед, что все разваливается ?

— А я-то думал, что мы становимся сплоченнее, — возразил я.

— Ненадолго. Лишь на короткое время. Теперь этого уже нет. Мы никогда не имели реального влияния на Тимоти, а сейчас он даже и не пытается скрыть своего нетерпения, презрения… — Эли по-черепашьи втянул голову в плечи. — А еще этим жрицы. Эти послеобеденные оргии. Я с ними не управляюсь, Нед. Я никак не могу взять себя в руки. Здорово, конечно, что все это так просто достается, но я не усваиваю эротические дисциплины, которыми должен овладеть.

— Рановато сдаешься.

— Я не вижу никакого продвижения. Меня никак не хватает на трех женщин. Только на двух, да и то — пару раз. А трех — нет.

— Дело наживное, — заметил я.

— У тебя получается?

— И довольно неплохо.

— Ну да, конечно. Потому что тебе плевать на женщин. Для тебя это просто физическое упражнение, вроде как покачаться на трапеции. Но я-то, Нед, что-то испытываю к этим девушкам, я вижу в них объект половых устремлений, то, что я с ними делаю, имеет для меня громадное значение, и поэтому… и поэтому… О Господи, Нед, если мне не удастся освоить эту часть процедуры, то какой смысл напрягаться насчет всего остального?

Он провалился в бездну жалости к самому себе. Я бормотал что-то подходяще ободряющее: мол, не отчаивайся, старик, ты себя недооцениваешь. Потом я напомнил, что он должен исповедоваться передо мной. Эли кивнул. С минуту или больше он сидел молча, покачиваясь взад и вперед. Наконец он заговорил, и его слова прозвучали поразительно неуместно:

— Нед, а ты знаешь, что Оливер — педераст?

— Мне потребовалось не больше пяти минут, чтобы ато понять.

— Так ты знал?

— Рыбак рыбака видит издалека, разве ты этого никогда не слышал? Я разглядел это в его лице с момента первой же встречи. Я сказал тогда себе: этот парень — голубой, знает он об этом или нет, он — один из нас, это очевидно. Остекленелый взгляд, стиснутые зубы, выражение подавляемого желания, почти неприкрытая дикость души, которой не разрешено делать то, чего она хочет. Все в Оливере так и кричит об этом — самоистязание занятиями, то, как он относится к спорту, даже его маниакальная погоня за бабами. Он представляет собою классический пример подавленной гомосексуальности, все верно.